– Иван, ты любишь меня?

– Даша!

– Ах, я тебя люблю, Иван! Как я ждала тебя...

– Я не мог, ты знаешь...

– Ты не сердись, что я тебе писала дурные письма, – я не умею писать...

– Знаешь, когда ты сейчас встала, я взглянул на тебя, – у меня сердце оторвалось...

Иван Ильич остановился и глядел ей в поднятое к нему, молча улыбающееся, милое лицо. Особенно милым, простым оно было от пухового платка, – под ним темнели полоски бровей, и глаза были странными и ласковыми. Он осторожно приблизил Дашу к себе, она переступила ботиками и прижалась к нему, продолжая глядеть в глаза. Он опять поцеловал ее в губы, и они опять пошли.

– Ты надолго, Иван?

– Не знаю, – такие события...

– Да, знаешь, ведь – революция.

– Ты знаешь – ведь я на паровозе приехал...

– Знаешь, Иван, что... – Даша пошла с ним в ногу и глядела на кончики своих ботиков...

– Что?..

– Я теперь поеду с тобой, – к тебе...

Иван Ильич не ответил. Даша только почувствовала, как он несколько раз пытался глубоко вдохнуть в себя воздух и не мог. Ей стало нежно и жалко его.

XXXVII

Следующий день был замечателен тем, что им подтверждалось понятие об относительности времени. Так, извозчик вез Ивана Ильича из гостиницы с Тверской до Арбатского переулка приблизительно года полтора. «Нет, барин, прошло время за полтиннички-то ездить, – говорил извозчик, – сказывают, в Петрограде волю взяли. Не нынче – завтра в Москве волю будем брать. Видишь ты – городовой стоит. Подъехать к нему, сукиному сыну, и кнутом его по морде ожечь. Погодите, барин, со всеми расправимся».

В дверях столовой Ивана Ильича встретила Даша. Она была в белом халатике, пепельные волосы ее были наскоро сколоты. От нее пахло свежей водой. Колокол времени ударил, время остановилось, – мгновение начало раскрываться. Все оно было наполнено Дашиными словами, смехом, ее сияющими от утреннего солнца, легкими волосами. Иван Ильич испытывал беспокойство даже тогда, когда Даша уходила на другой конец стола. Даша раскрывала дверцы буфета, поднимала руки, с них соскальзывали широкие рукава халатика. Иван Ильич думал, что у людей таких рук быть не может, только две белых оспинки выше локтя удостоверяли, что это, все-таки, человеческие руки. Даша доставала чашку и, обернув светловолосую голову, говорила что-то удивительное и смеялась.

Она заставила Ивана Ильича выпить несколько чашек кофе. Она говорила слова, и Иван Ильич говорил слова, но, очевидно, человеческие слова имели смысл только во времени, движущемся обыкновенно – сегодня же в словах их смысла не было. Екатерина Дмитриевна, сидевшая тут же в столовой, слушала, как Телегин и Даша, удивляясь восторженно и немедленно забывая, говорят необыкновенную чепуху по поводу кофе, революции, какого-то кожаного несессера, срубленной в Петрограде головы, Дашиных волос, рыжеватых, – как странно, – на ярком солнце.

Горничная принесла газеты. Екатерина Дмитриевна развернула «Русские ведомости», ахнула и начала читать вслух роковой приказ императора о роспуске Государственной думы [145] . Даша и Телегин страшно этому удивились, но дальше читать «Русские ведомости» Екатерина Дмитриевна стала уже про себя. Даша сказала Телегину: – Пойдем ко мне, – и повела его через темный коридорчик в свою комнату. Войдя туда первая, она проговорила поспешно: – Подожди, подожди, не смотри, – и что-то белое спрятала в ящик комода.

В первый раз в жизни Иван Ильич увидел комнату Даши – ее туалетный столик со множеством непонятных вещей; строгую, узкую, белую постель с двумя подушками – большой и маленькой: на большой Даша спала, маленькую же, засыпая, клала под локоть; затем, у окна – широкое кресло с брошенным на спинке пуховым платком.

Даша сказала Ивану Ильичу сесть в это кресло, пододвинула табуреточку, села сама напротив, облокотилась о колени, подперла подбородок и, глядя, не мигая, в лицо Ивану Ильичу, велела ему говорить, как он ее любит. Колокол времени ударил второе мгновение.

– Даша, если бы мне подарили все, что есть, – сказал Телегин, – всю землю, мне бы от этого не стало лучше, – ты понимаешь? – Даша кивнула головой. – Если я – один, на что я сам себе, правда ведь?.. На что мне самого себя? – Даша кивнула. – Есть, ходить, спать, – для чего? Для чего мне эти руки, ноги?.. Что из того, что я, скажем, был бы сказочно богат... Но ты представляешь – какая тоска быть одному? – Даша кивнула. – Но сейчас, когда ты сидишь вот так... Сейчас меня больше нет, я не ощущаю себя... Я чувствую только – это ты, это счастье. Ты – это все, ты – моя... Гляжу на тебя, и кружится голова, – неужели ты дышишь, ты живая, ты – моя?.. Даша, понимаешь что-нибудь?

– Я помню, – сказала Даша, – мы сидели на палубе, дул ветерок, в стаканах блестело вино, я тогда вдруг почувствовала, – мы плывем к счастью...

– А помнишь, там были голубые тени?

Даша мигнула, и сейчас же ей стало казаться, что она тоже помнит какие-то прекрасные, голубые тени. Она вспомнила чаек, летевших за пароходом, невысокие берега, вдали на воде сияющую солнечную дорогу, которая, как ей казалось, разольется в конце в синее, сияющее море-счастье. Даша вспомнила даже, какое на ней было платье... Сколько ушло с тех пор долгих лет... Она взяла руки Ивана Ильича, спрятала в них лицо, вздохнула, и он между пальцами почувствовал капли слез.

Вечером Екатерина Дмитриевна прибежала из Юридического клуба, взволнованная и радостная, и рассказала:

– В Петрограде вся власть перешла к Думскому комитету [146] , министры арестованы, но ходят страшно тревожные слухи: говорят, государь покинул Ставку и на Петроград идет на усмирение генерал Иванов с целым корпусом... [147] А здесь на завтра назначено брать штурмом Кремль и арсенал... Иван Ильич, мы с Дашей прибежим к вам завтра с утра смотреть революцию...

XXXVIII

Из окна гостиницы было видно, как внизу по узкой Тверской улице движется медленным, черным потоком народ, – шевелятся головы, картузы, картузы, картузы, шапки, платки, желтые пятна лиц. Во всех окнах – любопытные, на крышах мальчишки.

Екатерина Дмитриевна, в поднятой до бровей вуали, говорила, стоя у окна и беря то Телегина, то Дашу горячими пальцами за руки:

– Как это страшно!.. Как это страшно!

– Екатерина Дмитриевна, уверяю вас, – настроение в городе самое мирное, – говорил Иван Ильич, – до вашего прихода я бегал к Кремлю, – там ведутся переговоры, очевидно, арсенал будет сдан без выстрела...

– Но зачем они туда идут?.. Смотрите – сколько народу... Что они хотят делать?..

Даша глядела на волнующийся поток голов, на очертания крыш и башен. Утро было мглистое и мягкое. Вдали, над крестами и тускло-золотыми куполами кремлевских соборов, над раскоряченными орлами на островерхих башнях, кружились стаи галок, садились на кресты, снимались, исчезали в мглистой вышине.

Даше казалось, что какие-то великие реки прорвали лед и разливаются по земле и что она, вместе с милым ей человеком, подхвачена этим потоком, и теперь – только крепко держаться за его руку, только любить. Сердце билось тревогой и радостью, как у птицы в вышине.

– Я хочу все видеть, пойдемте на улицу, – сказала Катя, запахивая шубку.

Кирпично-грязное здание с колоннами, похожими на бутылки, всё в балясинах, балкончиках и башенках, – главный штаб революционеров, – Городская дума [148] , было убрано красными флагами. Кумачевые тряпки обвивали колонны, висели над шатром главного крыльца. Перед крыльцом на мерзлой мостовой стояли четыре серые пушки на высоких колесах. На крыльце сидели, согнувшись, пулеметчики с пучками красных лент на погонах. Большие толпы народу глядели с веселой жутью на красные флаги, пыльно-черные окна Думы. Когда на балкончике над крыльцом появлялась маленькая, как жучок, возбужденная фигурка и, взмахивая руками, что-то беззвучно кричала, – в толпе поднималось радостное рычание.