– Видел, как жандарму голову смахнули?.. Как футбольный мяч покатилась, – красота!.. Ты, дурак, не понимаешь, – ведь революция! – Антошка бормотал точно в бреду. Стояли они, прижатые толпой, в проходе вокзала. – Утром Литовский и Волынский полки отказались стрелять... Рота Павловского полка с оружием вышла на улицу... В городе кавардак, никто ничего не понимает... На Невском солдаты, как мухи, шатаются, боятся идти в казармы...

XXXVI

Даша и Катя в шубках и в пуховых платках, накинутых на голову, быстро шли по еле освещенной Малой Никитской. Хрустели под ногами тонкие пленки льда. На захолодавшее зеленоватое небо поднимался двурогий месяц, ясный и узкий. Кое-где брехали за воротами собаки. Даша, смеясь во влажный пушок платка, слушала, как хрустят льдинки.

– Катя?

– Даша, милая, не останавливайся, – опоздаем.

– Катя, если бы выдумать такой инструмент и приставить сюда, – Даша положила руку на грудь, – можно бы записывать необыкновенные вещи...

– Даша тихо и ясно напела. – Понимаешь – это повторяется, но уж другим голосом, а этот голос так. – Она напела и засмеялась. Катя взяла ее под руку:

– Ну, идем, идем. – Через несколько шагов Даша опять остановилась.

– Катя, а ты веришь, что – революция?

– Да, да, – в самом воздухе какая-то тревога.

– Катюша, – это от весны. Смотри – небо зеленое.

Вдали желтел огонек электрической лампочки над подъездом Юридического клуба, где сегодня, в половине десятого вечера, под влиянием сумасшедших слухов из Петербурга, было устроено кадетской фракцией [142] публичное собрание для обмена впечатлениями и для нахождения общей формулы действия в эти тревожные дни.

Сестры вбежали по лестнице во второй этаж и, не снимая шуб, только откинув платки, вошли в полную народа залу, напряженно слушающую румяного, бородатого, тучного барина с приятными движениями больших рук.

– ...События нарастают с головокружительной быстротой, – говорил он, блестя зубами, – в Петрограде вчера вся власть перешла к генералу Хабалову, который расклеил по городу следующую афишу: «В последние дни в Петрограде произошли беспорядки, сопровождавшиеся насилием и посягательством на жизнь воинских и полицейских чинов. Воспрещаю всякое скопление на улицах. Предваряю население Петрограда, что мною подтверждено в войсках употреблять в дело оружие, не останавливаясь ни перед чем для водворения порядка в столице...»

– Палачи! – прогудел чей-то семинарский бас из глубины залы. Оратор тронул колокольчик.

– Это объявление, как и следовало ожидать, переполнило чашу терпения. Двадцать пять тысяч солдат всех родов оружия Петроградского гарнизона перешли на сторону восставших...

Он не успел договорить, – зала треснула от рукоплесканий. Несколько человек вскочило на стулья и кричало что-то, делая жесты, будто протыкая насквозь старый порядок. Оратор с широкой улыбкой глядел на бушующий зал, – снова тронул колокольчик и продолжал:

– Только что получена чрезвычайной важности телефонограмма. – Он полез в карман клетчатого пиджака, не спеша вытащил и развернул листочек бумажки. – Сегодня председателем Государственной думы Родзянко послана государю телеграмма по прямому проводу: «Положение серьезное. В столице анархия. Правительство парализовано. Транспорт, продовольствие и топливо пришли в полное расстройство. На улице происходит беспорядочная стрельба. Частью войска стреляют друг в друга. Необходимо немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство. Медлить нельзя. Всякое промедление смерти подобно. Молю Бога, чтобы в этот час ответственность не пала на Венценосца...» [143] .

Румяный барин опустил листок и веселыми глазами обвел зал. На всех лицах выражалось неистовое любопытство: такого, захватывающего дух, спектакля не помнили москвичи.

– Мы стоим, господа, на грани готового совершиться величайшего события нашей истории, – продолжал он бархатным, рокочущим голосом, – быть может, в эту минуту там, – он вытянул руку, как на статуе Дантона [144] , – там уже свершилось чаяние стольких поколений, и скорбные тени декабристов отомщены...

– Ох, Господи! – не выдержав, ахнул из самой глубины чей-то женский голос...

– Быть может, завтра вся Россия сольется в одном светлом, братском хоре, – свобода...

– Уррра!.. Свобода!.. – неистово закричали голоса.

Барин опустился на стул и провел обратной стороной ладони по лбу своему. С угла стола поднялся вялый человек с соломенными, длинными волосами, с узким лицом, с рыжей, мертвой бородкой. Не глядя ни на кого, он начал говорить ленивым, насморочным голосом:

– Заслушанные здесь сообщения весьма любопытны. Дело, видимо, всерьез идет к ликвидации дворянско-бюрократического правящего класса. Неожиданного в этом ничего нет: не завтра, так через месяц, войска взбунтуются, и рабочие будут стремиться захватить власть. – Он вытащил из бокового кармана носовой платок, высморкался, сложил его и засунул за потертый пиджак. Позади Даши, сидевшей в дверях на одном стуле с сестрой, чей-то голос спросил:

– Кто это говорит?

– Товарищ Кузьма, – ответили быстрым шепотом, – в 1905 году был в совете рабочих депутатов, недавно вернулся из ссылки, замечательная личность.

– Я не разделяю восторгов предыдущего оратора, – продолжал товарищ Кузьма, сонно глядя на чернильницу, – если даже на этих днях царское правительство и сдаст власть, глупо впадать в восторг: власть попадет в руки буржуазному классу, и драки в дальнейшем все равно не избежать. – Он, наконец, поднял глаза, и все увидали, что глаза у него зеленоватые, холодные и скучные. – Давно бы пора бросить маниловские бредни... Революция – штука серьезная... Братский хор с пением свободы – занятие для безземельных дворянчиков да для разжиревших купеческих сынков...

– Кто он такой?.. Что он говорит?.. Заставьте его замолчать, – раздались злые крики. Товарищ Кузьма возвысил голос:

– Уже двенадцать лет в стране идет революционный процесс. Сейчас его можно считать назревшим. И наша задача – сделать глубокий надрез, чтобы выпустить весь гной на поверхность. Мы должны поставить, наконец, лицом к лицу без посредников пролетариат и буржуазно-дворянские классы. Не свобода нам нужна, затасканная, как проститутка, за сто лет мелкими лавочниками и слюнявыми поэтами, нам нужна гражданская война...

Последние его слова едва можно было разобрать за шумом в зале. Несколько человек в визитках подбежало к столу. Товарищ Кузьма попятился, слез с эстрады и ушел в боковую дверь. На его месте появилась знаменитая деятельница по детскому воспитанию – полная дама в пенсне, с тиком:

– Мы только что слышали возмутительную...

В это время кто-то у самого уха прошептал Даше взволнованно и нежно:

– Здравствуй, родная моя...

Даша, даже не оборачиваясь, стремительно поднялась, – в дверях стоял Иван Ильич. Она взглянула: самый красивый на свете, мой собственный человек. Иван Ильич снова, как это не раз с ним бывало, был потрясен тем, что Даша совсем не та, какой он ее мысленно представлял, но бесконечно краше: – горячий румянец взошел ей на щеки, сине-серые глаза прозрачны, бездонны, как два озера. Она была так совершенна, так ничего ей не было больше нужно, что Иван Ильич побледнел. Даша сказала тихо: – Здравствуй! – взяла его под руку, и они вышли на улицу.

На улице Даша остановилась и, улыбаясь, глядела на Ивана Ильича. Вздохнула, подняла руки и поцеловала его в губы. Он закрыл глаза. Ее губы были нежны и доверчивы. От нее пахло мехом и женственной прелестью горьковатых духов. Молча, Даша опять взяла его под руку, и они пошли по хрустящим корочкам льда, поблескивающим от света лунного серпа, висящего низко в глубине улицы в черно-зеленой бездне неба.